Кроме Жан-Марка навешать ее было некому, потому что никто попросту не знал, где она. А ей и не хотелось, чтобы кто-то знал. Едва ли ее бы утешили сочувственные слова и заверения, что все, так или иначе, обойдется. Она должна была убедить себя сама. Должна была приготовиться к самому худшему. Она не умела говорить о том, что чувствует, не умела никогда. Даже после смерти Донни один Чарльз смог понять, что творилось у нее в душе. Как же он не понимает сейчас?
Ее родители, замкнувшись в себе, отчего-то не видели, что дочка горюет не меньше чем они, и ей оставалось притворяться сильной ради них. И только Чарльзу можно было ничего не объяснять. После похорон, когда разъехались родственники, он явился к ней, усадил в свою машину, обнял, дал выплакаться и остался на целую неделю в Бекфорде, — единственный источник утешения. Может, как раз тогда она и полюбила его по-настоящему? Потому что только ему было до нее дело? Потому что он смог понять боль и растерянность пятнадцатилетней девочки? Или уже в ту пору он стал для нее божеством, героем, перед которым она преклонялась и в миг смятения сама наделила его свойствами, которыми он не обладал? Увидела в неверном свете? Теперь разбираться поздно, трудно вспомнить, как было.
Закрыв глаза, она все-таки стала восстанавливать в памяти прошлое. Какой был он? Сколько ей было лет, когда она поняла, что это любовь? В шестнадцать, когда Чарльз впервые осторожно и невинно ее поцеловал? В восемнадцать, когда он первый раз пригласил ее вечером пообедать и угостил вином? Он вел себя как старший родственник, и она это ощущала, но все же, может, тогда и влюбилась в него? Нет, она не знает, похоже, по-другому не было никогда. Может, привычка? Или просто первая любовь, которая не увядает?
С долгим вздохом, не представляя себе даже приблизительных ответов на все эти вопросы, Мелли взяла подставку и попробовала закончить детский рассказик, который никак не давался ей с тех пор, как она вышла замуж. Слава Богу, работа не была заказной. В смежных палатах лежали еще три женщины, но ни одна из них не знала английского, и они лишь обменивались кивками и улыбками. Из сестер только одна объяснялась кое-как по-английски, но она, как правило, была занята и могла поболтать с ней минут пять, не больше. Через неделю в сопровождении именно этой сестры явился доктор Лафарж.
— Итак, madame, — объявил он, сияя, — мы решили.
Ей стало холодно, по коже побежали мурашки, и она осторожно спросила:
— Что решили?
— Через два дня у вас будет тридцать шесть недель, вот мы и решили больше не ждать. Ребенок все еще не повернулся и все еще маленький, но мы полагаем, что сейчас он весит около пяти ваших английских фунтов. Так что, боюсь, все-таки кесарево. Что вы предпочитаете — спинномозговое обезболивание или общий наркоз?
Про спинномозговое обезболивание она слышала совершенно кошмарные истории. Но наркоз означает, что она будет без сознания и не узнает целый час, а может и больше, все ли в порядке с ребенком.
— Не обязательно решать сейчас, — успокоил доктор. — Сестра зайдет попозже и все вам объяснит. А теперь мы вас немного послушаем.
Когда сестра приподняла на ней ночную рубашку, он достал из кармана предмет, напоминавший старинную слуховую трубку, и она вздрогнула, почувствовав, как холодный металл прикоснулся к животу. Наклонившись, доктор приложил ухо к другому концу инструмента и несколько минут прислушивался. «Вот вам и современная техника, — изумленно подумала Мелли. — Что же он не доверяет монитору?»
Выпрямившись, Лафарж опять заулыбался, сказал что-то сестре на родном языке и ушел.
— Не волнуйтесь, я скоро приду, — сказала сестра, поспешно следуя за доктором.
«Не волнуйтесь», — ей легко говорить. То ли холод металла пришелся не по нраву ребенку, то ли ему передалось ее волнение, но он ужасно развоевался. Все же он по-прежнему активен, и Мелли подумала, что это хороший признак.
Она мучительно сомневалась, говорить ли Жан-Марку, но решила, что придется. В больнице имелись сведения о ее ближайших родственниках, о Чарльзе и родителях, но, если что-то будет не так, пусть лучше первым узнает Жан-Марк.
— Ну вот, — заулыбался он, — осталось немножко, и мы станем мамочкой.
— Надеюсь.
Присев на кровать, он взял ее руку в свою:
— Вот теперь мы просто обязаны сообщить Чарльзу, — сказал он ласково.
Стараясь не глядеть в его карие, подчас слишком зоркие глаза, она уставилась на одеяло.
— Гонки закончились? — тихо спросила она. И, не дождавшись ответа, подсказала: — Ведь нет же?
— Non еще…
— Нет, пожалуйста, не надо ему говорить! — Откинувшись на подушку и стараясь взять себя в руки, Мелли посмотрела на него с мольбой. — Прошу вас, сообщите ему только, когда у него все будет позади. Вы давали слово, Жан-Марк.
— Давал, потому что рассчитывал, что Чарльз успеет вернуться.
— Неважно, почему обещали, обещали, и все. Вы не должны ему звонить до конца гонки. Слово мужчины, Жан-Марк!
Тяжело вздохнув, он кивнул.
— Обещаю. Железно. Но я должен проверить, что сестра знает мой телефон, на всякий случай, вдруг все произойдет быстрее.
— Быстрее не будет, — сказала она доверительно, — доктор сказал — в четверг.
— Я лучше ей напомню.
Он поглядел на нее и, после минутного колебания, решился:
— Вы знаете, Чарльз звонил, интересовался, все ли у вас в порядке.
— Правда? — Ей хотелось, чтобы ее голос прозвучал как можно равнодушнее. При упоминании его имени внутри у нее все задрожало, но самолюбие не позволяло показать, до чего ей не терпится узнать подробности.